коронации зарабатывал своими песнями двенадцать парижских солей. Однажды зимой, -- это было в  том  же шестьдесят первом году,  -- они остались  совсем  без  дров  и без  хвороста, и стужа  так разрумянила щечки Шантфлери,  что  мужчины то и дело стали окликать ее --  одни: "Пакетта!  ", другие "Пакеретта!" Это ее и погубило! -- Эсташ, ты опять  грызешь лепешку?! -- Однажды в воскресенье она явилась в церковь с  золотым  крестиком на шее. Тут  мы поняли,  что она  погибла. В четырнадцать-то лет! Подумайте  только! Началось  с  молодого виконта  де  Кормонтрей,  владельца  поместья  в  трех четвертях  лье  от  Реймса;  затем  мессир  Анри  де  Трианкур,  королевский форейтор;  потом  --  попроще:  городской глашатай Шиар  де  Болион;  затем, опускаясь все ниже, она перешла к королевскому стольнику  Гери Обержону, еще ниже  --  к брадобрею дофина Масе  де Фрепюсу;  затем к  королевскому повару Тевенен-ле-Муэну;  затем, переходя  к  более  пожилым и менее  знатным,  она докатилась  наконец до  менестреля-рылейщика Гильома Расина  и до  фонарщика Тьери-де-Мера. Потом бедняжка Шантфлери просто пошла  по  рукам. От всего ее достатка  у  нее  не осталось  ни  гроша.  Да  что  там  говорить!  Во время коронационных торжеств, все  в том же шестьдесят  первом году, она уже грела постели смотрителя публичных домов! И все в один год!

        Майетта вздохнула и отерла навернувшуюся слезу.

        --  Ну, это обычная  история, -- заметила Жервеза, -- но я  не понимаю, при чем же тут цыгане и дети?

        -- Подождите,  --  ответила Майетта, -- сейчас  вы об этом услышите.  В этом  месяце, в день  святой Павлы,  исполнится ровно шестнадцать  лет с тех пор, как  Пакетта родила девочку.  Бедняжка! Она так обрадовалась! Она давно хотела иметь ребенка. Ее мать, добрая женщина, закрывавшая на все глаза, уже умерла. Пакетте больше некого было любить, да и ее никто  не любил.  За пять лет,  со  времени своего падения,  бедняжка Шантфлери превратилась  в жалкое существо. Она осталась одна-одинешенька на свете. На нее указывали пальцами, над ней глумились, ее била городская стража и высмеивали оборвыши-мальчишки. Кроме того, ей исполнилось уже двадцать лет, а двадцать лет -- ведь  это уже старость для публичных женщин. Ее промысел  приносил  ей не более того,  что она    вырабатывала  золотошвейным  мастерством;  с  каждой  новой  морщинкой убавлялся экю из ее заработка. Все суровей становилась для нее зима, поленья в очаге и тесто в квашне появлялись у нее  все реже. Работать она больше  не могла:  сделавшись  распутницей,  она обленилась,  а от  лености  стала  еще распутнее.  Кюре  церкви  Сен-Реми говорит,  что такие  женщины  в  старости сильнее других страдают от холода и голода.

        -- Так, -- сказала Жервеза, -- ну, а цыганки?

        -- Погоди, Жервеза! --  проговорила  более терпеливая Ударда. -- Что же останется  к  концу,  если все будет  известно с самого начала? Продолжайте, пожалуйста, Майетта. Бедняжка Шантфлери!

        Майетта продолжала:

        -- Она была очень грустна,  очень несчастна,  щеки ее поблекли от слез. Но  при всем  своем позоре, безрассудстве и одиночестве она все-таки думала, что  не была бы такой опозоренной, безрассудной и  одинокой, если бы нашлось на свете существо, которое она могла бы полюбить и  которое  отвечало бы  ей взаимностью.  Ей  нужно  было дитя,  потому  что  только невинное дитя могло полюбить ее. Она  в этом  убедилась  после того, как попыталась любить вора, единственного мужчину,  который ее пожелал;  но вскоре  поняла, что даже вор презирает  ее. Чтобы  заполнить  жизнь,  гулящим  нужен  или  любовник,  или ребенок. Иначе им тяжело жить на свете. Верного любовника она не нашла, и ей очень  захотелось  ребенка.  Она  была  по-прежнему  набожна  и все молилась милосердному богу. Господь  сжалился над  нею и даровал ей  дочь.  Нечего  и говорить, как она была  счастлива: это был ураган слез, ласк и поцелуев. Она выкормила  грудью  свое дитя, нашила  ему  пеленок из  своего  единственного одеяла  и  уже больше не чувствовала  ни холода,  ни голода. Она похорошела. Стареющая девушка  превратилась  в  юную мать. Возобновились любовные связи, мужчины  опять  стали  посещать  Шантфлери, опять нашлись  покупатели на  ее товар.  Из  всей  этой  мерзости она извлекала деньги  на пеленочки, детские чепчики, слюнявочки, кружевные  распашонки  и  шелковые  капоры  и  даже  не помышляла о том, чтобы купить себе хотя бы одеяло. -- Эсташ! Я тебе сказала, чтобы ты не смел есть лепешку! -- Я уверена, что у маленькой  Агнесы, -- так нарекли девочку, фамилию  свою Шантфлери давно утратила,  --  у этой малютки было больше  ленточек и всяких вышивок, чем у дочери владельца дофинэ. У нее была  пара  башмачков,  таких  красивых, каких, наверно, сам  король Людовик Одиннадцатый не носил в  детстве! Мать  сама сшила  и вышила их, как  только может вышить золотошвейка, разукрасила, точно  покрывало  божьей матери. Это были  самые малюсенькие розовые башмачки, какие я только видела. Они были не длиннее моего большого пальца;