младенческом возрасте играют с морем.

        Впрочем, не  только его тело, но и  дух формировался по образцу собора. Что представляла собой  душа Квазимодо? Каковы  были ее  особенности?  Какую форму приняла она под этой угловатой уродливой оболочкой, при этом дикарском образе  жизни?  Это трудно определить. Квазимодо  родился кривым,  горбатым, хромым. Много усилий и много терпения потратил Клод  Фролло, пока научил его говорить. Но  нечто роковое  тяготело над несчастным  подкидышем. Когда он в четырнадцать  лет  стал  звонарем  Собора  Парижской Богоматери, новая  беда довершила  его  несчастия:  от  колокольного  звона  лопнули его  барабанные перепонки, он  оглох.  Единственная  дверь,  широко  распахнутая  перед  ним природой, внезапно захлопнулась  навек.  Захлопнувшись,  она  закрыла доступ единственному лучу радости и света, еще проникавшему в душу  Квазимодо. Душа погрузилась в  глубокий мрак. Глубокая печаль несчастного стала теперь столь же неизлечимой и непоправимой, как и его уродство. К тому же глухота сделала его  как  бы  немым. Чтобы  не  служить  причиной постоянных  насмешек,  он, убедившись в своей глухоте,  обрек  себя на молчание,  которое  нарушал лишь наедине  с самим  собой. Он добровольно  вновь  сковал  свой язык, развязать который стоило таких усилий Клоду  Фролло. Вот  почему, когда  необходимость принуждала его говорить, язык его поворачивался неуклюже и тяжело, как дверь на ржавых петлях.

        И если бы нам  удалось сквозь эту  плотную  и грубую  кору добраться до души  Квазимодо;  если  бы  мы могли  исследовать  все  глубины  духа  этого уродливого создания; если бы  нам дано было увидеть с помощью факела то, что лежит    за  непрозрачной  его  оболочкой,  постичь    внутренний  мир    этого непроницаемого  существа,  разобраться во  всех темных  закоулках и  нелепых тупиках его сознания  и ярким  лучом внезапно  осветить  на  дне этой пещеры скованную  его  душу, -- то,  несомненно, мы застали бы  ее  в  какой-нибудь жалкой  позе,  скрюченную  и захиревшую,  подобно  тем  узникам венецианских тюрем, которые  доживали до старости, согнувшись  в три  погибели в узких  и коротких каменных ящиках.

        Не вызывает сомнения, что в увечном теле оскудевает и разум.  Квазимодо лишь  смутно  ощущал в  себе слепые  порывы  души,  сотворенной  по образу и подобию  его тела.  Прежде  чем  достичь его  сознания, внешние  впечатления странным образом преломлялись. Его мозг  представлял  собою  какую-то особую среду: все, что  в него  попадало,  выходило оттуда искаженным. Его понятия, являвшиеся отражением этих преломленных впечатлений, естественно оказывались сбивчивыми и извращенными.

        Это  порождало  множество  оптических  обманов,  неверных    суждений  и заблуждений,  среди  которых бродила  его  мысль, делая  его  похожим то  на сумасшедшего, то на идиота.

        Первым последствием такого умственного склада было то, что Квазимодо не мог    здраво    смотреть    на    вещи.    Он    был    почти  лишен    способности непосредственного  их  восприятия.  Внешний  мир  казался ему  гораздо более далеким, чем нам.

        Вторым последствием этого несчастья был злобный нрав Квазимодо.

        Он  был  злобен,  потому  что  был  дик; он  был  дик, потому  что  был безобразен. В его природе, как и в любой другой, была своя логика.

        Его непомерно развившаяся физическая сила являлась  еще одной из причин его злобы. Malus puer robustus [49], -- говорит Гоббс.

        Впрочем, следует отдать ему справедливость:  его злоба, надо думать, не была  врожденной.  С  первых  же своих шагов среди людей он  почувствовал, а затем и ясно осознал себя существом отверженным, затравленным, заклейменным. Человеческая  речь  была для него либо издевкой, либо проклятием. Подрастая, он встречал вокруг себя лишь ненависть и заразился ею. Преследуемый всеобщим озлоблением, он наконец поднял оружие, которым был ранен.

        Лишь  с крайней  неохотой  обращал  он свой взор на людей.  Ему  вполне достаточно  было собора,  населенного  мраморными статуями  королей, святых, епископов, которые по крайней мере не смеялись ему в лицо и смотрели на него спокойным и благожелательным взором. Статуи чудовищ и демонов тоже не питали к нему  ненависти  -- он был  слишком похож  на  них. Насмешка их относилась скорее  к  прочим  людям.  Святые были  его  друзьями и  благословляли  его; чудовища  также  были его друзьями и охраняли его. Он  подолгу изливал перед ними  свою душу.  Сидя  на  корточках  перед  какой-то  статуей,  он  часами беседовал  с ней. Если  в  это время  кто-нибудь  входил в  храм,  Квазимодо убегал, как любовник, застигнутый за серенадой.

        Собор заменял ему не только людей, но  и всю вселенную, всю природу. Он не  представлял  себе  иных  цветущих  живых  изгородей,  кроме  никогда  не блекнущих  витражей; иной прохлады, кроме тени каменной, отягощенной птицами листвы,  распускающейся  в  кущах  саксонских  капителей;  иных  гор,  кроме исполинских башен собора; иного океана,  кроме  Парижа, который бурлил  у их подножия.